наверх

Православный автор в поисках читателя

Оглавление

Аудио-запись

В Новое время писатели, в том числе православные, ищут своего понимающего читателя. Эту социальную проблему можно сформулировать так: новый человек ищет своего читателя, тоже нового человека.

Православный автор
А.А. Козлов. Пушкин на смертном одре. 1837.

В России мы впервые сталкиваемся с этой проблемой в конце XVIII — первой половине XIX века. Одним из новых людей был Александр Сергеевич Пушкин, которого, впрочем, отличал внимательный и сознательно исторический подход. Наверно, поэтому проблема «понимания-непонимания» им была успешно решена, и был создан русский литературный язык.

Я предлагаю рассмотреть, как это у него получилось, что из этого вышло и какое отношение все это имеет к православной письменности наших дней.

Автор — читатель

В русском образованном обществе к концу XVIII века оформились следующие проблемы:

  • Писатель и читатель.
  • Читатель и общество.
  • Европейский (по преимуществу французский) образ мысли и выражения и его отражение в русской литературе.
  • Церковно-славянский язык в современности.
  • Язык литературы и просторечие как язык простого народа.
  • Язык хорошего общества и язык дурного общества.

Мы можем свести перечисленные проблемы к одной: «Писатель и читатель», и вытекающим из нее проблемам «понимания — непонимания» и «общественного мира и вражды».

Древность

Сразу заметно, что это проблема новая, то есть проблема Нового времени и нового человека. В Древней Руси, например, мы встречаем осуждение неграмотности духовенства, того, что люди невнимательно слушают или читают Писание и Святых отцов. Но проблема тотального понимания и непонимания не вставала, потому что была действенна струя христианской образованности.

В античной и христианской древности знали, что разумная речь может быть обращена только к понимающим, то есть способным и желающим понять. Есть неизменная, всем открытая и всем понятная истина, провозглашающая о своей власти над душой. Отдельно существуют лица, в разной мере готовые или не готовые услышать голос истины, подчиниться ее власти.

Кто имеет уши слышать, да слышит!

Далее, в древности (конкретно в христианском Средневековье) ни один современный автор не обладал авторитетом. Авторитет принадлежал определенным текстам и ограниченному числу древних авторов. Отсюда произошло и само слово «автор», от латинского auctor в смысле auctoritas, то есть «власть». На авторов, не обладающих неоспоримым и исторически длительным авторитетом, не ссылались. Их оспаривали, проверяли, критиковали. Этот же принцип исключал необходимость согласовывать мнения Святых отцов. То, что говорил св. Василий Великий, читатель стремился понять или хотя бы воспроизвести слово в слово. Оспаривать или проверять его слова было не принято.

Все это повторяло структуру древнего общества и Церкви, где над всем был не человек или человеческий закон, а Божественный закон и Евангельские заповеди. В качестве аппарата проверки использовалось взятое из христианской, ветхозаветной и античной древности представление о порядке в душе, мире и обществе.

Таким образом, современник, живой автор не мог стать абсолютным авторитетом. Авторитетные авторы стояли вне и над всеми современными мнениями, судили их и не были ими судимы. Современники — писатель и читатель — находились в равном положении. Писатели и читатели были ориентированы на неизменные и независимые от современности авторитеты, и это не препятствовало предстоянию пред Богом.

Понятно, что в таком интеллектуальном порядке не было места самовыражению. Самовыражение сразу же разоблачалось как неуместное фиглярство. Не было здесь места свержению авторитетов. Сама идея развития не существовала в интеллектуальной среде. Разумеется, это исключало возможность богословского творчества или философствования. Здесь также не было места доктринерству, а только догматике. Новые формулы создавать запрещено, потому что все формулировки уже даны. Остается их понимать и располагать в порядке.

Авторитетное понимание

С зарождением массового общества возник вопрос об авторитетном понимании. Авторитетное понимание заменило собой вопрос: «Что есть истина?»

Новый человек больше не почитает Слово Божие, древних авторов и их сочинения. Вместо этого авторитетным становится понимание этих текстов, то есть уши не слышат, а судят, что истинно.

Соответственно с этим меняется и задача писателя. Теперь мало писать правду и понимать ее самому: ты должен получать строго ожидаемое понимание в ответ от слушателя. Понятно, что лучше всего это получается у тех, кто говорит то, что от него хотят услышать, и то, что слушатели и так уже знают. Речь превращается в патологическую, а сообщение — в гностический приказ и пропаганду.

Теперь стало возможным и даже необходимым самовыражение, развитие, творчество. Доктринерство заменяет догматику, и в мире авторитетов разгорается острое соперничество между авторами.

Когда этот переворот произошел на Западе, а в России с опозданием на столетие с небольшим, тогда проблема «Писатель — Читатель» стала общественно важной. От нее стала зависеть судьба государств, мир в обществе и даже сам миропорядок. Возьмите такие социально эффективные идеи как представление о бесконечности вселенной, эволюция и др. И самое главное: авторитетное толкование имеет человеческий источник. Оно не Божественное и не сверхъестественное. Обратиться к Богу стало невозможно, а в массовом обществе — даже не нужно.

Самооткровение личности

Погоня за понимающим читателем — явление новое, потому что и сам писатель — новый человек. В Новое время писатель ищет понимания самого себя, каков он ни на есть. Он уже не излагает истины, которые узнал из независимых от него авторитетных источников. Он как бы выпал из области мыслей в действительность. Он осознал в себе деятеля, а это предполагает в писателе самосознание в духе «самооткровения личности». Та же самая перемена произошла и в читателе, который тоже становится «самосознателем», по выражению редактора словаря В.И. Даля.

Вот тут и встает вопрос о том, как два самосознания могут найти и понять друг друга. Проблема эта серьезная и реально существующая. Если человек открылся для мира страстей, для него невозможно вернуться в себя и предстать пред Богом.

В определенный исторический момент авторитет слова, власть над умами, влияние, традиция и независимость, новое и старое в политическом гнозисе — все становится игрой самосознаний, становится чем угодно, но не трудом понимания.

Патологическое, то есть раздвоенное, сознание

В Новое время отношение «Писатель — Читатель» повторяет структуру патологического сознания. Это сознание не является единым, то есть в собственном смысле это вообще не сознание. Патологическое сознание разделено на две части, каждая из которых в свою очередь тоже бессознательна:

Стела с Законами Хаммурапи — пример галлюцинаторной иерархии. Вавилонский царь Хаммурапи (слева) получает законы от солнечного бога Шамаша.

сознание, автоматически выполняющее приказы,

и

сознание, которое отдает приказы и внушает готовые понятия.

Аналогичным образом устроено и гностическое общество, которое состоит из

идеологов, авторитетно внушающих коллективные понятия,

и

частных лиц, которые бессознательно принимают эти понятия и приспосабливаются к получаемым от идеолога приказам.

Идеолог и частный человек одинаково являются носителями патологического сознания, но играют в обществе разную роль.

Мы видим, что проблемы авторства, литературы, языка — это проблемы духовные не в каком-либо неопределенном или психологическом смысле. Это проблемы исторические, политические, проблемы духовного порядка и беспорядка в душе и в обществе.

Пушкин, Александр Сергеевич

Что касается А.С. Пушкина, то он застал зарождение массового общества в России. Он был современником восстания декабристов, то есть попытки перепрыгнуть в гностическое общество будущего. Пушкин застал старое, христианское общество и одновременно, как человек европейской культуры, был знаком с уже вполне сложившимся политическим гностицизмом Запада.

По всем этим пунктам разворачивался спор между карамзинистами и славянофилами-шишковистами, а несколько позже в спор вступили писатели и журналисты-разночинцы. Отдельно стоял Пушкин, который в своем политическом историзме не совпадал ни с одним из лагерей, хотя и был ближе всего к литературным староверам.

А.С. Пушкин предлагал реформу языка и литературы и осуществил ее в своих сочинениях. Об этой реформе академик В.В. Виноградов отзывается как о гениальной:

Пушкин постепенно отклоняется от пути русских западников, не выбиваясь из русла европейского мышления, и в то же время остается далеким, чуждым школе славянофилов. Он дает самостоятельное, но вовсе не революционное, а скорее примирительное и национально-охранительное решение вопроса о границах и принципах литературно-языковой европеизации. В этом либеральном консерватизме Пушкинской реформы крылись причины того, что язык и стиль Пушкина в эпоху буржуазной революции, которую переживал русский литературный язык в 30-50-е годы, подверглись молчаливому преследованию… И тем не менее позиция Пушкина в борьбе между французским и русско-славянским языками гениальна (Виноградов. Язык Пушкина. 1935).

По началу новый политический гнозис в России не имел даже своего языка. Такой новояз только начинал складываться в модернизирующих или архаизирующих проектах конца XVIII — первой четверти XIX века, в том числе в масонской речи, у таких вольнодумцев как Радищев. Окончательно эта система патологической речи сложилась уже после смерти Пушкина, к 1850-м годам.

Действительно, к середине XIX века указанные проблемы были в практическом отношении решены. Русская письменность получила возможность функционировать обычным для европейского общества образом. Писатель обнаружил своего читателя и возможность зарабатывать литературным трудом. Читатель нашел своего любимого писателя и с ним великую русскую литературу.

Вся последующая русская литературная речь, в том числе советская и постсоветская, преемствует не пушкинской речи, а вот этой системе речи гностической. В историческом плане оказались важнее Белинский, Некрасов и Достоевский, но не Пушкин.

Пушкин, однако, не был простым свидетелем этих процессов. Он был проницательным наблюдателем, могучим литературным деятелем и имел свою программу реформирования русского литературного языка. Во всем этом он занимал критически независимую позицию, не становился в ряд других деятелей. Он оказал неоспоримое влияние на литературу. Но, в то же время, он не мог быть использован следующим поколением авторов для построения гностической иерархии в русской мысли и литературе.

Пушкин намеренно не давался в руки ни одной из литературных партий и не создал своей. Он хорошо научился у своих предшественников в литературе: Державина, Карамзина, Жуковского и Батюшкова, но не оставил учеников.

Стратегия Пушкина была многосложной. Вот, например, он декларирует, что цель поэзии — поэзия. Вот он пишет брату Л.С. Пушкину:

У вас ересь. Говорят, что в стихах — стихи не главное. Что же главное? проза? должно заранее истребить это гонением, кнутом, кольями, песнями на голос «Один сижу во компании» и тому под.

Пушкин говорит: «Я пишу для себя, а печатаю для денег». Он говорит черни:

Подите прочь — какое дело
Поэту мирному до вас!

Всем этим он провозглашает вовсе не ложную автономию своей личности, а пытается разрушить зарождающуюся гностическую иерархию и аналогично ей устроенное патологическое сознание.

К этому вела вся пушкинская реформа литературной речи, художественной, научной и публицистической. Надо говорить дело, идти прямо к предмету в его исторической, социально-политической конкретике и сложности. Истина и красота должны говорить сами за себя. Они не должны декларироваться в духе сверхэстетизма и доктринерства.

Эта реформа, как мы знаем, не удалась. Вместо простоты и ясности наступил расцвет самооткровения личности писателя. Началось нравственное (то есть безнравственное) учительство русских писателей: Толстого, Достоевского, Чехова. Возникают системы речи, препятствующие речи об истине.

Пушкин и читатель

Уже в 1770-е годы русские писатели, журналисты и издатели обратили внимание на то, что образованные люди читают иностранные книги, а русские не читают. Книги на русском языке лежали на складах и не раскупались. Причину этого стали искать, во-первых, в читателе, а во-вторых, в языке. Как писать и для кого?

Для начала нужно было вообразить себе читателя, зафиксировать его где-то в реальности. Мы понимаем, что такой читатель в любом случае есть проекция автора в мир, а не реально существующее лицо, понимающее или непонимающее.

Ответ напрашивался сам собой: читатель — это русское образованное общество, светский салон. С другой стороны, читатель — это лично знакомый человек, член той же ложи или кружка, что и автор. Отсюда происходит распространенный на рубеже XVIII-XIX веков культ дружества и дружеского послания, литературной группировки.

Карамзинисты рассуждали так: мужчины заняты службой, а значит, чтением может заниматься только светская женщина. И она же становится судьей в том, какой язык подходит для литературы. Женщина судит, говорят ли так люди со вкусом или нет. Читательница олицетворяет собой светское общество и членом того же общества должен стать и писатель.

Идеальной нормой этого салонно-дворянского стиля был «мнимый», фантазируемый язык «светской дамы». На него должен был ориентироваться писатель. Стремясь создать на основе «европейской», т. е. французской, системы выражения национальный стиль дворянской салонной речи, русский «кандидат авторства» риторически обращал свою речь к светской даме, как бы воплощая в своем творчестве ее язык, ее приемы выражения и направляя «милую читательницу» на путь национально-речевой культуры.

Согласно Карамзину, «светские женщины» должны судить писателя и решать: так ли «говорят люди со вкусом». Писатель не может требовать от «дамы» творческих образцов национального стиля. «Ведь милые женщины, которых надлежало бы только подслушивать, чтобы украсить роман или комедию любезными, щастливыми выражениями, пленяют нас не русскими фразами». Но писатель всецело зависит от оценки «светских женщин». «Если спросите у них: как же говорить должно? то всякая из них отвечает: «не знаю; но это грубо, несносно». «Европейская образованность даровала первое место в обществе женщинам». П. Макаров, представляя женщин «украшением собраний, оракулами разговоров», ставит творчество писателя в рабскую зависимость от «роскошных будуаров Аспазий» (Виноградов. Язык Пушкина. 1935).

А.С. Пушкин не разделяет мысль о том, что следует ориентироваться в языке на светскую женщину. Он оспаривает это сразу с нескольких сторон. С точки зрения Пушкина, не следует преувеличивать ум и образованность светской женщины. Она не читает вообще и тем более стихов, и в любом случае не умеет читать по-русски.

Спор тут, конечно, не о читательницах. Пушкин отказывается локализовать своего читателя как социальный тип. Он не хочет сам сойти с ума от гордости, и поэтому отказывается разговаривать с чернью, с толпой, то есть не просто с людьми пишущими и читающими, а сошедшими с ума от гордости, ощущающими свое всемогущество.

В железный век промышленности и коммерции (см. «Последний поэт» Баратынского) перед поэтом не стоит задача учительства. Поэт говорит черни:

В разврате каменейте смело,
Не оживит вас лиры глас!

Смирить гордость мертвых душ уже невозможно. Поэту надо спасти свою поэзию и спастись самому от гордости, которая уже приобретает свои организованные формы в литературе, журналистике и гностическом образовании. Это тем более трудно, что поэзия как бы создана для самооткровения, для пропаганды и власти над умами.

Итак, читатель карамзинистов есть миф. Такой читатель есть проекция писателя в мир, причем и как социальный тип, и как частное лицо.

А.С. Шишков и его «славянофилы» (не путать со славянофилами — предшественниками православного модернизма) обладали историческим сознанием, и видели русский язык в его историческом бытии. Но они помещали своего, тоже выдуманного, читателя прямо в это прошлое. Здесь Пушкин не согласен с Шишковым, хотя в области языкового сознания к нему очень близок, особенно в поздние годы.

Что касается разночинцев — Полевого, Сенковского, Белинского -, то эта группа литературных деятелей стремилась прыгнуть в будущее, оторваться от исторического бытия русского языка и создать новый национальный язык. Эта группа, в конечном счете, и победила.

Вернуться в прошлое невозможно, с современностью нельзя примириться, а над будущим мы не властны и не должны быть властны, — таков ответ Пушкина современным ему литературным группировкам.

Так для кого же он пишет? Для всех понимающих читателей. В век авторитетного понимания Пушкин пытается восстановить личный порядок сознания.

«Об истине (то есть о точности применения истины) нечего тебе заботиться: пуля виноватого сыщет», — пишет он Вяземскому 5 ноября 1830 г.

Такова предварительная установка Пушкина, и она, как мы видим, не просто проницательна, но и совпадает с традиционным для христианской древности подходом. Поэтому, например, в отличие от Константина Леонтьева, Пушкина не озадачивает ход истории, где все идет к худшему, где лучшее не услышано и лучшие умирают во цвете лет, не совершив своих великих дел.

Пушкинская реформа языка

Программы указанных нами литературных кругов и пушкинская программа радикально различны. Карамзинисты и разночинцы оперирует фикциями, но вмешиваются в дела мира и изменяют его. Пушкин ищет того, что понятно ему самому, и к середине 1820-х разрабатывает все необходимые языковые средства для этого.

В.В. Виноградов указывает на следующие черты пушкинской речи:

Запрет перифрастических оборотов, бедность метафор, непосредственная предметно-смысловая оправданность словоупотребления, прямолинейность «вещественного отношения» лексем и фраз (Виноградов. Язык Пушкина. 1935).

Для Пушкина идеал поэтического слога — «нагая простота» выражения, исполненная глубоких чувств и поэтических мыслей и близкая к живой народной речи. Оригинальность мысли и глубина чувства, по Пушкину, не имеют ничего общего с «обветшалыми украшениями» традиционного «языка богов». Высоко оценивая творчество Баратынского, Пушкин прежде всего подчеркивает в нем стройность, ясность и точность выражения — и глубокое содержание; сочетание «метафизики» (то есть отвлеченной мысли и тонкости психологического анализа) и поэзии: «Он у нас оригинален — ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко». Всякая иероглифичность поэтического языка, враждебная национально-реалистическому стилю, абсолютно чужда Пушкину (Виноградов. Стиль Пушкина. 1941).

Сам Пушкин формулирует в 1836 году:

Роскошь красок, фигур, сравнений, прилагательных — все это легче дается, нежели положительная мысль, простое чувство, голые существительные, которые должно одеть и украсить верностью и свежестью выражения.

Пушкин разрушает в своем творчестве связку «идеолог — частный человек» и отказывается быть частью складывающегося гностического общества. Совокупность всех этих приемов должна разрушать ложные отношения между писателем и читателем, между мыслью и словом. Теперь неудача произведения (например, поэмы «Полтава»), невнимание к сочинителю или отрицательное понимание, когда понимают ровно настолько, чтобы отвергнуть, — все это становится удачей. Писатель получает возможность правильно судить себя («Ты сам свой высший суд»), не возвышаться над читателем и не унижаться перед ним, а быть ему ровней.

Для Пушкина основанием литературы становится не игра страстей, психологическая или политическая, а историзм как политическая философия и антропология, знание времени, в которое ты живешь, и знание природы человека.

Он пишет в 1821 году: «Все должно творить в этой России и в этом русском языке». Это означало не только творчество в прямом смысле, а сознательное отношение к тому факту, что в железный век нельзя что-либо просто сказать. Такая простота и такой якобы понимающий читатель есть обман. Нужно говорить прямо и ясно, а это задача творческая. Она требует исторического сознания, внимания к природе и истории языка.

Уточняя проблему «понятно или непонятно», Пушкин формулирует ее как

«Просторечие или простомыслие».

Пушкин противопоставляет просторечие и простомыслие. Просторечие здесь есть народный, и даже простонародный, язык, а простомыслие — это идеология дурного общества.

Противопоставление это взято у Булгарина, который писал в предисловии к «Димитрию Самозванцу» прямо обратное: «Просторечие старался я изобразить простомыслием и низким тоном речи, а не грубыми поговорками».

Пушкину нужно просторечие, чтобы обратиться к любому русскому читателю из любого слоя. Он выходит на неограниченный простор: теперь на русском языке можно сказать все и всем, кто способен понять. Со стороны писателя Пушкин разрушил все преграды для разумной речи. Но, разумеется, изменить читателя и сделать его понимающим он был не в состоянии и такой задачи — изменять сознание — себе не ставил.

Отвоеванная простота речей позволяет выразить непростую мысль, то есть мысль исторически, политически и философски, обусловленную. В.В. Виноградов описывает это так:

Структура исторического (и шире — повествовательно-бытового) стиля у Пушкина опиралась на теорию языковых культурно-исторических контекстов. Предметы и их обозначения вовлекались Пушкиным в литературу в зависимости от изображаемого социально-бытового контекста. Пушкин руководился в отборе и размещении предметов тем принципом, который кн. Вяземский метко назвал «исторической народностью». И. Средний-Камашев в разборе «Бориса Годунова» так писал о, Пушкине: «Никто до сих пор из наших поэтов не умел с таким искусством и силою описывать предметы, как он, ибо Пушкин собственно поэт натуры. Теперь, обратившись к истории, национальный по поэтическому значению, он и здесь превосходно выполнил мысль свою в этом отношении: в «Борисе Годунове» как в художнической панораме вы видите весь дух того времени, все значение тогдашней Руси».

Идеи литературы у Пушкина постепенно сливаются с содержанием быта, с «толкучим рынком» жизни, исторической действительности. Особый мир «поэзии идей и чувствований», возникающий на основе риторического преобразования и возвышения действительности, был не только чужд Пушкину, но и враждебен. Поэзия, по Пушкину, проходя через фазу истории, освобождаясь от оков риторики, становилась миром творчества, миром чистой действительности, символически воплощающей в себе историческую реальность, —

как несколько по-гегелевски объясняет это В. Виноградов (Язык Пушкина. 1935).

Язык и общество

Решая проблемы языка и понимания, Пушкиным с самого начала рассматривает их в связи с проблемой мира и вражды в духовно больном обществе. Самым замечательным образом связь двух разных сгустков проблем проявляется уже в «Борисе Годунове».

Патологическое сознание строит схему «идеолог — частный человек», с однородным беспорядком в внутреннем устройстве каждого. Идеолог знает, чего хочет частный человек, и дает ему это. Он внушает читателю то, с чем тот уже предварительно согласен. Это позволяет общаться не словами, а, по сути, знаками, символически обозначать свои позиции. Гностическое взаимопонимание становится формой мира (компромисса и вражды) в развращенном обществе.

У разумных сознаний иное соотношение. У них иначе устроен диалог, авторство и чтение. Их связывает невидимая нить: знающая надежда на понимание, однородность порядка души. Чтобы обратиться к читателю, надо его правильно представлять, то есть знать, что требуется от читателя для понимания твоего сочинения.

Значит, вопросы писательской и издательской техники суть проблемы человеческого духа, и поэтому они поддаются исследованию, но не исправлению. Патологические сознание и речь совместно препятствуют простой речи о правде. Это ли не духовная проблема! Если ты сам не хочешь и уже не умеешь посмотреть правде в глаза, как ты о ней скажешь?

Почему невозможна простая речь о правде? Дело здесь не в способе выражения, не в подборе слов, а в простомыслии дурного общества. Сказать правду мешает не речь, а мысль.

Что такое дурное общество или чернь, толпа из стихотворений Пушкина? Это не низкое общество бродяг и преступников, а, напротив, люди, скорее, приличные, образованные, технически вооруженные достаточно, чтобы понимать. Они однако не понимают сами и предотвращают понимание истины другими. На это у них хватает образования и ума. И это происходит повсюду: в религии, в политике, в массовой науке, в искусстве.


Вот мы увидели, как Пушкин ставит и решает проблему «понятно — непонятно», «просто — сложно», «прямо — непрямо». Ирония истории в том, что это решение осталось непонятым. Язык зрелого Пушкина, прозы Пушкина ощущается как слишком сухой. Мало кто воспринимает его речь как прямо излагающую политико-философские мысли о России и обществе.

Далее рассмотрим проблему бессознательности писателей и читателей на примере

Православной патологической речи

К началу XX века из безответственной, хотя и великой, литературы и общенационального языка родилась русская православная модернистская речь. Если сказать просто, то такая речь совершенно не подходит для речи о Боге и о человеке.

Благодаря нашим размышлениям о Пушкине становится отчасти понятно, что происходит. Разумная речь сложна, исторична и идет прямо к предмету. Она возникает в хорошем обществе и выражает чистые и ясные мысли. Ей свойственно внимание к природе языка.

Сегодня православная письменность антиисторична, чрезмерно пространна и бедна одновременно. Предмет речи служит в ней лишь для отталкивания от него в область заранее готовых мнений. Язык православного модернизма выражает неясные мысли и используется для компромисса с дурными обществами.

Это значит, что разумная речь, если она звучит, не бывает услышана.

Если она услышана, то стереотипным образом фальсифицируется.

И наконец, те, кто пока еще говорит на разумном языке, не умеют и не учатся им пользоваться. Поэтому православные люди используют модернистские и идеологические штампы, чтобы сказать правду, и тем самым побеждают сами себя.

А общей причиной всего описанного является простомыслие, то есть то, что христиане сегодня не понимают времени, в которое живут, и не относятся сознательно к себе и к своей речи.

Поэтому сегодня не умеют сказать о большом зле и о большой Правде. Не умеют говорить о неразрешимых вопросах, а говорят только о том, что посильно человеку.

Технологический подход ко спасению сужает перспективу, выводит из поля зрения все Божественное. О Божественном говорят теперь как о человеческом, то есть синергетически. И о зле говорят только таком, которое мнят себя способными исцелить.

Отсюда проистекает неспособность рассказать о подвиге Новомучеников, понять личность Царя-Мученика. Невозможно оценить историю православного модернизма и то, как она переплетается с историей России и Церкви. Не поддается оценке ряд величайших преступлений: сергианство, предательство Новомучеников, экуменизм, учреждение беспорядка в Церкви.

Благодаря патологической речи и сплетенному с ним простомыслию стали возможными антиисторические и безгосударственные течения в Православии, а также союз с либеральным антигосударством.

Вопросы модернистского языкознания

Уже у первого поколения модернистов вдруг не стало слов для выражения православного вероучения. Старые слова: «выкуп», «Искупление», «Пресуществление», — в один момент потеряли для них свое значение, как в свое время признавался митр. Антоний (Храповицкий).

Тогда язык богословия решили выдумать заново, и процесс сочинения не завершился до сего дня.

За сто с лишним лет язык модернизма претерпел некоторые исторические деформации. На пути к своему нынешнему немирному и смешанному состоянию православная речь впитала в себя и «достоевщину», и язык «нравственного монизма», парижской школы, католического и протестантского модернизма, и новогреческий православный способ выражаться, и публицистические ходы «просто христианства» Честертона и Льюиса и многое другое. На ней оставили свои следы совсем уж посторонние влияния: советская и постсоветская системы речи, естественно-научная и психологическая терминология, постмодернистский жаргон и т.п.

Православная речь движется в двух противоположных направлениях одновременно.

Православные модернисты не оставляют надежды обратиться ко всей нации и даже ко всему миру. С этой стороны мы слышим стертую, обмирщенную речь, неотличимую от речи какого-нибудь генсека ООН.

С другой стороны, православная модернистская и антимодернистская речь стремится замкнуться в своем внутреннем диалекте. Такая речь понятна только посвященным. Этому же служит и упрощение речи, ее специализация до уровня «технического Православия», и резкое сужение круга тем, которые подаются обсуждению на таком диалекте.

Ни постсоветская, ни советская речь, ни солженицынский диалект, ни эмигрантский богословский жаргон, ни стихия того или иного иностранного языка не позволяют православным авторам рассказать о себе, как о людях своего времени. Ни на языке глобально понятном, ни на языке технически православном нельзя сказать ни о чем важном. Все важные вопросы можно только отогнать от себя в никуда.

И одновременно мы, православные начала XXI века, понимаем друг друга. Я читаю статью правильного направления, и я знаю, что суть ее непонятна и не может быть понятна. Слова в статье не излагают мысли, не описывают предмет, а только символически их обозначают. И я ее все-таки понимаю, потому что мы современники и у нас общий символизм. Но потомки нас уже не поймут, как не поняли бы и наши предки.

Что же произошло? Заново и без внимания к предмету речи, истории и природе языка был изобретен православный язык. С самого начала это был язык искусственный, волевым образом созданный из чуждых элементов. Новый язык изобрели, оттого что презрели язык Православия XIX века. Новый язык родился из неверия. От неверия произошло непонимание языка, на котором говорили св. Иоанн Кронштадтский, святители Филарет, Игнатий и Феофан.

И сегодня мы не понимаем, что следуем языковой моде, используя преходящие символы православных позиций. Мы научились извлекать пользу из этих символов. С помощью такого порченого языка мы достигаем нужных нам целей. При этом мы не осознаем свои цели правильно и не понимаем, что такая польза есть миф.

Три проблемы модного богословского языка

Укажем навскидку три проблемы модного богословского языка:

1) Синергия и все производные от нее приемы мысли и аргументации. Это прямое обращение к мифу самоспасения.

2) «-измы», как структуры сознания. Пользуясь терминами «нравственный монизм», «экуменизм», «гностицизм», «модернизм», надо помнить, что это лишь мнимые понятия, символы безмыслия, а не мысли. А между тем модернисты, а также и антимодернисты, нагромождают «-измы» и оперируют ими как понятными и оформленными предметами.

От этого речь становится пустой, исчезает ее предмет. Становится легко жонглировать «-измами», составлять из них цепи типа: «монодуалистический антиномизм», «христианский персонализм». Что здесь значит слово «христианский»? Что — «персонализм»? Что здесь «-изм»?..

3) Наконец, в православной модернистской речи фальсифицирован целый пласт понятий, и к тому же центральный: Бог, Церковь, святость, богословие, сущность, природа, личность. «Бог» профессора Осипова, «Бог», Который не промышляет, это не Бог Писания и Предания. Церковь, открытая миру, — это уже не Церковь, а совсем другой объект.

Три указанные проблемы омываются целым морем патологической речи со свойственной ей неточностью слов и неопределенностью понятий. Здесь царит речь иносказательная, осложненная эпитетами, эмоциональная, или наоборот стертая, которая носит следы коллективного, а не личного авторства (митр. Иларион и др.).

Что делать писателю и читателю?

Мы несколько прояснили, какого масштаба задача стоит сегодня перед православным писателем и его читателем.

С писателем понятно. В гностическом обществе он, как мы выяснили, фигура авторитетная, внушающая со властью свои мысли.

А в чем виноват читатель? Он невнимательно и несерьезно читает, удовлетворяется чем попало, гоняется за новизной. Он виноват в том, дал себя научить гностическому искусству чтения, которое не позволяет «прочесть» что-либо кроме гностического приказа.

Православный автор и православный читатель — это один и тот же человек. Никто не пишет намеренно неясно или жестоко по отношению к себе. Никто не станет читать что-либо совершенно пустое или обидное для себя. Поэтому в нашей литературе писатель с читателем обманывают друг друга и самих себя. Автор уверен, что говорит на тему, выражается сильно, прямо и понятно. Читателю кажется, что он слышит что-то важное, нечто сильное, прямое и понятное.

А на самом деле ничего этого нет. Вся эта схема работает только в системе «идеолог — частный человек». Нам кажется, что мы ищем своего читателя, а на самом деле заботимся о проекции своих мнений.

Можно ли что-то исправить?

Отметив для себя эти неприятности, мы можем подойти к вопросу, как исправить патологическую православную речь. Что с ней можно сделать?

Исправить манеры протоиерея Ткачева, подобрать ему или о. Димитрию Смирнову несколько другие слова — это посильная задача. К тому же есть идеологи, которые говорят совсем как образованные люди и почти не допускают хамства.

Но дело не в этом. Вопрос в том, как превратить речь в ясную и простую, если за ней остается все то же простомыслие. Вот это уже задача нерешаемая, но именно та, которую надо ставить снова и снова. Надо видеть большое зло, искать ответы на нерешаемые вопросы, но говорить следует только то, что ты понял и знаешь.

Для начала надо, чтобы писатель понимал сам, что пишет. Ты сам свой первый читатель, и, кстати, не умнее прочих. Если ты говоришь то, что не можешь пересказать иными словами, и не понимаешь самого себя, то вот здесь, в твоей душе возникает безнравственная речь, а лишь потом в душе читателя.

Автор должен не сигнализировать свою позицию, не сообщать людям еще одно мнение, да и к тому же им давно известное. Он должен не обозначать свою мысль иероглифически, а излагать ее на общепонятном и общенародном языке.

Мысль можно выразить разными способами, так как описываемая действительность сложна. Каждому предмету и даже каждой части предмета соответствует своя речь и свои средства выразительности.

Например, недостаточно обругать современную цивилизацию и обозвать ее «гностической». И не потому что это ни к чему практически не ведет. Поиски эффекта, пользы от наших слов есть еще одна огромная дыра, через которую способна пройти не одна большая ложь. Мы либо говорим, считая, что, тем самым, что-то делаем. Либо молчим, потому что понимаем, что ничего сделать нельзя.

Надо знать, а не только полагать и предполагать, что ты сказал нечто важное, определенное и сказал на всем понятном языке. И во-вторых, ты должен знать, что есть читатель, способный понять. На деле он может и не понять и даже не прочитать, но надо знать (опять же не полагать и предполагать), что такой читатель действительно есть.

Простомыслие как язык глупости

Известна позиция ряда модернистов типа А.И. Осипова, которые отказываются говорить на богословско-философском языке, а говорят обиняками и как получится. Так они тоже ищут и находят авторитетное понимание в душах своих слушателей. Но проблема совсем не в том, что они говорят на простом языке, а в том, что они излагают не истину, а свои простые мысли.

Выражаемое ими отвращение к схоластике, то есть разумной речи, скрывает новое простомыслие, отторжение от самих предметов богословия и проповеди спасения.

А с точки зрения выгоды все в порядке: простомыслие ничего не дает слушателям, но им ничего и не нужно, потому что они больны точно так же.

Именно простомыслие не позволяет современным христианам просто и хотя бы грубо сказать о современном мире этому самому миру. Как ни странно, но из компромисса с миром родилась неспособность как-либо обратиться к современному человеку. Отказавшись враждовать с миром, православные утратили возможность и необходимость что-либо ему сказать. Согласимся с тем, что это присуще не только модернистам.

Трудно вообразить, насколько мы сузили свой арсенал мыслей и слов за последние 30 лет! Единственное, что приходит в голову модернистам, это самим начать говорить на современном языке прессы и индустрии развлечений, или на каком-либо еще более узком и примитивном жаргоне.

С антимодернистами дело обстоит не лучше. Нам хватает слов на то, чтобы сигнализировать свои позиции, и больше ни на что. Но это уже не человеческая коммуникация, а язык знаков.

Человек чувствует, что не способен выразиться, что его символы непонятны окружающим. Тогда он обращается к языку морального негодования, который тоже беспомощен, потому что не описывает предмета речи. Не подходит для изложения больших мыслей и язык политического монархизма или консерватизма. О современном мире и современном человеке, то есть об исторически сложном предмете, не получается сказать на богословском жаргоне, взятом из модернистской традиции.

Простомыслие состоит в том, что современный православный не понимает тот мир, в котором он живет. Он не имеет представления о природе человека и об истории, о проблемах порядка и беспорядка в обществе. И раз он не расчленяет этот внешний мир в его сложности, то он либо к нему примыкает всей душой, либо отталкивается. При этом он не знает, к чему примыкает, и не знает, от чего отталкивается. И поэтому даже если православные шлют миру самые ожесточенные проклятия, ничего существенного не происходит. Отчуждение христианина от мира не происходит, потому что современный христианин не понимает, где проходит граница между миром и душой.

Современный православный не ищет отчуждения от мира через анализ общественного беспорядка, не понимает причин этого беспорядка. Как правило он вообще не видит никакого беспорядочного устройства в мире и Церкви. Он удовлетворяется малым порядком отдельного антигосударства или православной юрисдикции, епархии, а иногда всего лишь отдельного прихода. В этом малом порядке он замечает лишь отдельные, и притом поправимые, недостатки. По этим всем причинам он не видит однородный общественному беспорядок своей души. Ну, скажите, как Кураев, Ткачев или вся «Русская народная линия» могут лечить болезни общества и Церкви, если они сами больны и разносят те же болезни?

Мы говорили о загадочных «-измах». Простомыслие не видит, как устроен «нравственный монизм», не видит, что это мнимое единство, единство мнений, и в то же время здесь есть нечто истинное. И надо точно знать, что именно истинное. И все это истинное и ложное обернуто в несколько слоев лжи и утверждено на ложных позициях. Надо видеть, что ложь модернизма противоречит сама себе, опровергает сама себя, и, несмотря на это, она есть ложь, а не правда.

Из-за простомыслия, из-за употребления «-измов», как если бы это были ясные предметы, не получается опровергнуть марксизм и модернизм, отвергнуть их и отбросить от себя. И все потому, что это сложные предметы, в чем-то исторические, а в чем-то призрачные, в чем-то человеческие, а в чем-то нечеловеческие. Структуры сознания отравляют воздух и почву как трупы, как неразоблаченные преступления и неисповеданные грехи.

Итак, беда в том, что человек не видит сложности и простоты современного мира, не исследует того, как и где все расположено, и не привязывает к обнаруженным в этом мире частям определенных первых понятий, а также понятий нравственных и социально-философских.

Это приводит нас к разговору о

языке общества.

Как правило, мы не задумываемся над тем, что говорим на языке своего времени и своего общества. Это один из результатов пушкинской реформы литературного языка. С той поры, когда возник национальный язык, можно свободно излагать любой предмет. Нам доступна для понимания вся тысячелетняя русская письменность. Аудитория автора — весь народ, все говорящие на литературном языке. В этом общенациональном языке каждый на своем месте расположены местные говоры, жаргоны и частная речь. Они также становятся частями этого языка, становятся понятны всем в качестве красок, уместных при случае.

Пушкин, как мы видели выше, задумывался не только над созданием общего языка. Он различал языки дурного и хорошего общества. Дурное общество — общество неразоблаченных больших преступлений. Это среда, в которой незаметно самое большое зло.

Православная модернистская речь возникла и продолжает существовать как речь дурных обществ, то есть групп церковных реформаторов, православных сектантов правого и левого толка. В историческом смысле наши церковные группировки и их язык — это прямые наследники литературных и масонских групп конца XVIII века, затем любомудров, петрашевцев, славянофилов…

За последние 20-30 лет возникла новая беда. В СССР от советского языка отталкивалась и разумная и неразумная речь. Сегодня мы говорим на языке развращенного общества. Кухте или Ткачеву, а иногда и нам самим, кажется, что мы удачно используем эту речь. Мы как бы плаваем в ней, гребем к своим целям. Утонуть, однако, не то же, что плавать.

Эта проблема не полностью ускользнула от внимания православных. Вместо языка современного общества возникает специфический христианский жаргон, у православных свой, а у католиков или неопротестантов — свой. И с этим тоже надо бороться, и прежде всего православным не только по имени, а по исповеданию. Язык христиан должен быть общенародным. Он не должен становиться заумным жаргоном о. Мефодия (Зинковского), языковыми жестами о. Димитрия Смирнова, не должен быть терминологией технологии спасения, как у Осипова и Масленникова.

Сегодня в Православной Церкви смешаны разумная и патологическая речь, а это значит, что взаимопонимание невозможно. Вражда неустранима и можно договориться только о правилах ведения войны. На словах гордецы могут достичь компромисса, определить правила спора. Но эти их правила исключают самые важные вопросы, которые только и стоит обсуждать.

Попробуем, наконец, увидеть самое большое зло в области патологической речи и мысли. Это

самооткровение личности.

Я думаю, почти все ощущают одно большое зло: новые проповедники привлекают не ко Христу, а к себе. Причина этого не только в личной подлости, хотя и без нее не обходится. Нет, тут вопрос в том, что авторитетный идеологический язык, авторитетное понимание и его общественная механика (СМИ, гностическое образование и т.п.), — оборачивает все к самооткровению личности и к самому писателю, как голосу коллектива. Это позволяет заслонять собой Христа не только гигантам типа Ницше и Гете, а прямо-таки лилипутам вроде Кураева.

Личность в своем самооткровении говорит с миром и самим собой на языке позиций, мнений. Мы назвали такой язык иероглифическим, то есть не сообщающим, а только обозначающим точку зрения. И этот язык является социально эффективным, потому что вызывает у слушателя строго определенные галлюцинации, образует ту или иную вторую реальность: либеральную, социалистическую или православно-модернистскую.

Уроки Пушкина

Из пушкинской реформы, из того, что Пушкин написал о проблемах языка, можно извлечь некоторые уроки.

На русском языке можно сказать всю правду, можно высказать любые разумные соображения, высокие и мелкие, серьезные и иронические. Можно сказать все, и это все будет находиться на своем месте. Благодаря сложному и уместному расположению идей наша речь получается непростой, ясной и прямой.

Чтобы говорить о самом главном, о самом высоком и духовном, нам нужен открытый язык, и он стал таким и остается благодаря Пушкину.

Для этого нужен ум, открытый к предстоянию пред Богом, к миропорядку, Богом установленному. Открытый язык и открытый ум вместе делают возможным единомыслие в Церкви и в обществе. Если же единомыслия нет, то ум и речь открывают всем истину о беспорядке в Церкви и обществе.

Что все это значит и чего все это стоит, если само общество и человек в нем закрылись от Бога? Как быть проповеднику и писателю, если его читатель защищен от истины своим «авторитетным пониманием»?

На русском языке все можно сказать, но надо сначала все сотворить. А это значит, что можно все сказать прямо, но нельзя сказать просто, то есть бессознательно, без внимания к духовным болезням времени.

Сложность защищает истину от простомыслия, а святыню от профанации. И она же открывает истину всем понимающим русский язык, а святыню для верующего поклонения.

Роман Вершилло

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.