Search

Анализ одной проповеди

Мировоззрение о. Александра Шмемана

Мировоззрение о. Александра Шмемана

Анализ одной проповеди
Отец Александр Шмеман.

Примерно к середине 60–х гг. отец Александр Шмеман получил широкую известность как проповедник. Его выступления воспринимались с большим энтузиазмом в среде Американской автокефальной церкви, которую он основал, а также в кругу парижской школы православного модернизма.

Несколько менее понятно, почему и в России о. Ш. еще в советское время приобрел славу проповедника. Наряду с другим крайним модернистом и революционером в области проповеди, митр. Антонием Сурожским, о. Ш. стал основателем целой школы гомилетики, процветающей сегодня в Русской Православной Церкви.

Последний факт тем более загадочен, что, помимо ярко модернистского или даже нехристианского содержания, литературная продукция о. Ш. не обладает ни единым художественным достоинством. Не считать же, в самом деле, положительным качеством то прилежание, с каким о. Ш. сочинял свои дисгармоничные атеистические проповеди, или дерзость, с какой он осмеливался выступать со своими посторонними вере размышлениями.

Проповедь о. Ш. нетрадиционна по форме и по содержанию. Мало того, она написана на им сочиненном новоязе, и о. Ш. не соблюдает ни порядок мысли, ни порядок изложения.

Главная мысль в проповеди о. Ш. как правило оформлена в виде псевдологии. Соответственно, выступления о. Ш. уродливы с точки зрения композиции, поскольку композиционное совершенство немыслимо без ясного изложения ясной мысли. А между тем, пользуясь словами Владимира Фаворского, можно сказать, что «всякое представление автора о Боге есть композиционное начало» (Фаворский 1991, 51).

В глазах почитателей эти недостатки о. Ш. как проповедника с избытком искупаются неритмичной целостностью потока его речи, примерно как у Луи-Фердинанда Селина. Свойственная церковной проповеди торжественность заменяется здесь напыщенностью, концентрированным потоком сознания, где слова входят одно в другое, так что возникает впечатление не эвфонии, а безобразной монолитности речи. Такая проповедь, если выразиться несколько грубовато, падает на голову слушателя, как кирпич, и этим достигает своей цели.

Сходство с модернистской литературой, прежде всего французской, не является случайным. Мы уже отмечали, что труды о. Ш. являются прямой трансляцией воззрений западных модернистов, также по большей части французских. В области художественной в круг чтения о. Ш. входили Леон Блуа, Жорж Бернанос, Андре Жид, Марсель Пруст, Жюльен Грин, Франсуа Мориак, упомянутый Селин и др.

В «Дневниках» о. Ш. перечисляет содержание своего багажа: «В русской литературе: 1) Толстой, причем читал и перечитывал всегда с наслаждением, во-первых, „Анну Каренину“ и, во-вторых, „Войну и мир“. Остальное не перечитывал. 2) Достоевского прочел, но за исключением „Братьев Карамазовых“ не перечитывал, не тянуло никогда. 3) Чехова могу и хочется перечитывать почти всегда. 4) Тургенева – кое-что перечитал, но с ленцой и случайно. 5) Пушкина – перечитывал, особенно „Капитанскую дочку“ и „Повести Белкина“. 6) Гоголя – перечитываю всегда с новым наслаждением. 7) Набокова тоже (ради именно почти физического наслаждения). 8) Бунина и т. д. Лермонтов, Розанов, поэты – почти все (не люблю Гумилева и всех „народников“, все отдающее „люли, люли…“).

Во французской литературе: Мориак, Жюльен Грин, Жид, Пруст.

Английскую и немецкую не знаю совсем.

Ужасно люблю биографии, дневники (Paul Leautaud).

Вот и весь мой „багаж“, в сущности» (Шмеман 2005, 189). И это багаж весьма скудный, надо признать.

Для такой нарочитой примитивизации у о. Ш. были свои причины. В духе реализма Писарева его интересуют не тексты, а вещи. Размышляя над самим собой, о. Ш. приходит к таким выводам: «Я не люблю „идейной“ литературы: философии, богословия и т. д. Не люблю потому, думаю, что ощущаю ее ненужной мне, моему видению жизни и религиозному опыту. Идеям и идеологиям предпочитаю конкретное, живое, единичное. Так, всю жизнь читал о французских модернистах, но интересуют меня они как люди, а не их идеи…Убеждение, что никакие „общие идеи“ не объясняют реальности и потому, в сущности, не нужны…» (Шмеман 2005, 189).

Поскольку идеи и бывают только общие, то в данном случае о. Ш. сообщает нам о своем резком феноменализме, допустимом и поощряемом в современной науке, но, если вдуматься, несовместимом с художественной литературой, поскольку, как верно отметил еще Х. Вольф: «Понимание мыслей автора не есть воспроизведение его „представлений“, а есть познание самой истины» (цит. по Шпет 2005, 295).

Мы в данной главе также перейдем от общих суждений к анализу конкретной проповеди о. Ш., и нас будет занимать один, но зато очень важный вопрос: верует ли сам о. Ш. в Благовещение, а также попытаемся изложить то, как его вера или неверие отразились в его проповеди на

Благовещение Пресвятой Богородицы

« „Благовествуй, земля, радость великую, пойте, небеса, Божию славу!“

Мало в христианской Церкви, в религиозной традиции, в религиозной памяти христианских народов столь радостных и светлых праздников, как весенний праздник Благовещения. А вместе с тем, кажется, ни одно из событий, описанных в Евангелии, не вызывает у неверующего, у скептика, у рационалиста столько недоверия и скептицизма, как именно это странное событие. Этот ангел, посылаемый с неба к юной женщине, это странное обещание, этот непонятный разговор… Нет, даже если и готов скептик, как он говорит, признать некую историческую основу у Христианства, если готов не все скопом отрицать, то не здесь, не в этой детской сказке. И выходит, что вся наша радость, весь этот взрыв ликования: „Благовествуй, земля, радость великую, пойте, небеса, Божию славу!“ – что все это, так сказать, – ни о чем, о легенде, о мифе, или даже еще страшнее… об обмане.

Но пройдите по музеям всех стран, и со всех стен будут сиять на вас эта лазурь неба, этот радостный и трепетный лик ангела, обращенного к Деве, ее смирение, ее неземная красота. Войдите в храм в вечер под Благовещение и дождитесь этого торжественного момента, когда в наступившей тишине раздастся эта сладостная песнь, которой мы ждем целый год: „Архангельский глас вопием Ти, Чистая: радуйся!“ Что это?

Обман, самообман, длящийся почти две тысячи лет? И если обман, то как же ему радоваться и о чем эта особенная благовещенская радость?

Вот тут, в такие минуты так ясно становится то трагическое, слепое, тупое и злобное непонимание, которым обращено к религии неверие. Это какой-то вечный, неистребимый Смердяков, с прихихикиванием развенчивающий стихи. Действительно, кто же это говорит в „стихах-с“ – глупо и ненужно. И торжествует Смердяков свою вечную победу, и кажется ему, что со стихами покончено, ибо как можно серьезно защищать их – глупость, и дело с концом. Но вот и после Смердякова люди не только пишут стихи, но и зачитываются ими, и они нужны им неизмеримо больше, чем та плоская и утилитарная премудрость, о которой возвещают, что она приведет человечество к полному и окончательному счастью. Но вот и после всех развенчаний религии приходится собирать совещания по вопросу, „что делать с ростом религиозности у молодежи“. Слышите? – У молодежи, а не у уходящих и обреченных поколений. Ибо ведь вот оно, то, чего никогда, никогда не поймет Смердяков. Не поймет, что есть другая правда, высшая правда, та, к которой неприменима таблица умножения и химический опыт, неприменима даже наша обычная, рассудочная, рациональная речь. Эту правду нам дает, сообщает, раскрывает поэзия. И эту же правду, на неизмеримо большей глубине, дает, сообщает нам религия.

Да, это, конечно, детские слова, да, это своего рода сказка: „Послан был Ангел Гавриил от Бога в город Галилейский, называемый Назарет, к Деве, обрученной мужу именем Иосифу, из дома Давидова; имя же Деве Мария“. И потом: „Радуйся!“ (Лк. 1:26–28), и это обещание, и это сомнение, и эта самоотдача… И, конечно, неприменимы к этому таинственному рассказу наши обычные категории – как, когда, каким образом, – как неприменимы они и к торжественному утверждению Библии: „В начале сотворил Бог небо и землю“ (Быт. 1:1). Ибо и речь идет тут не о событиях в нашем понимании этого слова, а о событии духовного порядка, об откровении душе и сердцу. На этой плоскости это именно правда, и правда более глубокая, чем все наши земные и ограниченные правды; и доказательством тому эта радость, что вот уже две тысячи лет ключом бьет и разражается светлым ливнем хвалы: „Благовествуй, земля, радость великую, пойте, небеса, Божию славу!“.

Ведь вот, даже пословица говорит – нет дыма без огня. Но какой же тогда должен быть этот огонь, что и горит, и светит, и греет, и побеждает в нашем темном, холодном и таком плоском, смердяковском мире? Благовещение, благая весть – новость, никогда не переставшая быть новостью – новой, неслыханной и ослепительной. Ведь вот – вчерашние новости истлевают в желтеющих ворохах газетной бумаги. Но вечно новой остается эта весть о спасении, о радости, о пришествии к нам Бога. И вечно трепетным остается это смиренное принятие: „Се, раба Господня, да будет мне по слову твоему“ (Лк. 1:38). И вечно новым остается это сочетание неба и земли, красоты небесной и красоты земной, Божественного голоса и человеческого приятия. А все это и есть праздник Благовещения.

И в Церкви в этот вечер мы не рассказываем о прошлом и не вспоминаем того, чего не можем помнить. Все это как будто на наших глазах, на этой земле случается с нами. Мы – свидетели и участники не события и не факта, а таинственной глубины того, что за всеми событиями и за всеми фактами, той глубины, которая находит наконец в жизни свой последний смысл, свою высшую цель, свою внутреннюю ценность.

Христианство начинается с благовещения, начинается со слышания нами небесного голоса. И с нашего принятия этой вести. Благовещение – это действительно и в полноте своей праздник Божественной любви и человеческой свободы. Свободы, свободно принимающей любовь. Именно поэтому: „Благовествуй, земля, радость великую, пойте, небеса, Божию славу!“.

Вот скоро соберемся мы снова и услышим эти слова, услышим: „Архангельский глас вопием Ти, Чистая: радуйся!“ И то, что произойдет с нами, – это чудо прикосновения к неземному, к такой чистоте, к такой любви, к такому послушанию, которых мы не знаем в этом мире и в наших грешных отношениях. Все это будет снова дано нам как некий небесный дар, а получение этого дара, слышание этого голоса и принятие и есть сущность праздника, сущность веры, сущность христианской жизни» (Шмеман 2003b, 39–42).

______________________

Начав с темы праздника: «Мало в христианской Церкви, в религиозной традиции, в религиозной памяти христианских народов столь радостных и светлых праздников, как весенний праздник Благовещения», – о. Ш. сразу вслед за этим переходит к полемике с атеизмом: «А вместе с тем, кажется, ни одно из событий, описанных в Евангелии, не вызывает у неверующего, у скептика, у рационалиста столько недоверия и скептицизма, как именно это странное событие».

Гиперболы, которые использует в данном случае о. Ш., сигнализируют читателю, что автор намерен сегодня говорить на особом – поэтическом – языке.

Как мы выяснили раньше, для о. Ш. не является авторитетным ни догмат, ни чудо. Христианство для него не доктрина, а чудо ничего не доказывает. Христианство не имеет никаких оснований хотя бы и в непрестанно упоминаемом о. Ш. опыте. Здесь нелишне напомнить, что о. Ш. и сам не прочь считать мифом и легендой, например, рассказ Библии о грехопадении (Шмеман 2003b, 83). «Символом-мифом-сказкой» он считает и рассказ о сотворении человека Богом (Шмеман 2003b, 93). Так как же о. Ш. будет опровергать атеистов? Собственно, никак.

О. Ш. выдвигает против атеизма следующее возражение: неужели, говорит он, «вся наша радость, весь этот взрыв ликования: „Благовествуй, земля, радость великую, пойте, небеса, Божию славу!“… все это, так сказать, – ни о чем, о легенде, о мифе, или даже еще страшнее… об обмане».

Обратим внимание, что связь между фразами в данном случае – чисто механическая, через «а вместе с тем»: «Мало в христианской Церкви, в религиозной традиции, в религиозной памяти христианских народов столь радостных и светлых праздников, как весенний праздник Благовещения. А вместе с тем, кажется, ни одно из событий, описанных в Евангелии, не вызывает у неверующего, у скептика, у рационалиста столько недоверия и скептицизма, как именно это странное событие». В чем здесь «а вместе с тем»? Почему он поражает атеистов с помощью «кажется»?

Дальше о. Ш. тонет в известной романтической псевдологии, которая гласит, что любое празднование и радость сами по себе опровергают неверие и апатию (см. выше в главе «Против доказательств» на материале книги М. Абрамса: Abrams 1971). Надо также отметить, что за этой псевдологией стоит не ясная мысль, а нерасчлененное смешение предрассудков, мысли, чувства. О. Ш. опирается на это общее место, рассчитывая, что его слушатели уловят этот романтический мотив без дополнительных объяснений.

О. Ш. сообщает: «Но пройдите по музеям всех стран, и со всех стен будут сиять на вас эта лазурь неба, этот радостный и трепетный лик ангела, обращенного к Деве, ее смирение, ее неземная красота. Войдите в храм в вечер под Благовещение и дождитесь этого торжественного момента, когда в наступившей тишине раздастся эта сладостная песнь, которой мы ждем целый год: „Архангельский глас вопием Ти, Чистая: радуйся!“ Что это? Обман, самообман, длящийся почти две тысячи лет? И если обман, то как же ему радоваться и о чем эта особенная благовещенская радость?»

Как мы уже говорили выше, сила у этого аргумента отсутствует совершенно, поскольку от человеческой радости невозможно заключать к истинности Благовещения. Наоборот: пожалуйста.

Сила у этого аргумента отсутствует, поскольку индуисты или буддисты тоже по-своему радуются и празднуют, и также на протяжении тысячелетий. Собственно, и атеисты, и грубые язычники празднуют Новый год, или, скажем, китайский Новый год. Сходство на этом кончается, поскольку дело не в людях, но для о. Ш. сходство только начинается. Разница, разумеется, в том, что язычники и буддисты празднуют события вымышленные или наполненные вымышленным смыслом, типа «просветления Будды». Итак, этот аргумент падает, даже не возникнув.

С другой стороны, риторические вопросы, задаваемые о. Ш., имеют самое прямое разрешение в словах ангела Деве Марии: «И сказал Ей Ангел: не бойся, Мария, ибо Ты обрела благодать у Бога; и вот, зачнешь во чреве, и родишь Сына, и наречешь Ему имя: Иисус. Он будет велик и наречется Сыном Всевышнего, и даст Ему Господь Бог престол Давида, отца Его; и будет царствовать над домом Иакова во веки, и Царству Его не будет конца» (Лк. 1:30–33).

Почему радость Девы Марии о том, что Она родит Спасителя, должна быть нашим самообманом или, наоборот, правильным нашим чувством? Потому что о. Ш. не верит рассказу Библии, а относит слова Ангела к нам, соответственно редактируя слова величания, обращенные к Богородице, которые приводятся в характерном сокращении: «Архангельский глас вопием Ти, Чистая: радуйся, Благодатная, Господь с Тобою». О. Ш. совершает насилие, разрывая слова: «радуйся, Благодатная, Господь с Тобою», и так выходит, что это величание и призыв радоваться относится и к православным христианам. Это тупое и мутное невнимание к слову Писания и такое же мутное внимание человека к самому себе, которое в данном случае авторитарно навязывается о. Ш. слушателям.

Далее о. Ш. продолжает диалог с атеизмом, противопоставляя стихи и – «плоскую и утилитарную премудрость, о которой возвещают, что она приведет человечество к полному и окончательному счастью». При этом о. Ш. соглашается с атеистами, что к правде религии «неприменима таблица умножения и химический опыт, неприменима даже наша обычная, рассудочная, рациональная речь. Эту правду нам дает, сообщает, раскрывает поэзия. И эту же правду, на неизмеримо большей глубине, дает, сообщает нам религия». Точно тот же аргумент выдвигал против Христианства Людвиг Фейербах.

О. Ш. считает нужным еще раз подчеркнуть, что о Христианстве он намерен говорить не на обычной, рассудочной, рациональной речи, а на патологическом языке. И это действительно так. Для прикрытия своего неверия он использует разнообразные приемы ухода от преследования: неопределенность, пустословие и многословие, напыщенность, фальсифицированный «церковный» стиль речи.

К церковному стилю относятся, например, «ибо», употребление анафоры: «Но вот и после Смердякова… Но вот и после всех развенчаний религии». Еще анафора: «Но вечно новой остается эта весть о спасении, о радости, о пришествии к нам Бога. И вечно трепетным остается это смиренное принятие: „Се, раба Господня, да будет мне по слову твоему“ (Лк. 1:38). И вечно новым остается это сочетание неба и земли».

Нельзя сказать, чтобы этот торжественный стиль был о. Ш. последовательно выдержан. Нет, он перемежается дискредитирующими веру аргументами, выраженными вполне по хулигански. Причем тут, скажем, Смердяков, который вносит в проповедь на Благовещение культурный диссонанс?

О. Ш. даже прямо декларирует торжественность – «торжественное утверждение Библии», но в самом его тексте никакой торжественности нет, а скорее, суетливость, мельтешение. Равным образом и радость в проповеди им декларируется, а сам тон и текст проповеди отнюдь не радостно возвышенный, а банальный и приземленный, замкнутый на земное, на «наше», человеческое.

От повторения слова «радость» радостно не становится: это все равно чужая радость, даже если она наша, но наблюдаемая со стороны. Трудно сказать, знал ли об этом о. Ш., но в романтическое понятие о радости и праздновании заложена неизбежная романтическая неуспокоенность, раздвоенность между тем, что есть, и недостижимым идеалом.

Не опровергнув ни в чем атеизм, о. Ш. с ним соглашается: «Да, это, конечно, детские слова, да, это своего рода сказка: „Послан был Ангел Гавриил от Бога в город Галилейский, называемый Назарет, к Деве, обрученной мужу именем Иосифу, из дома Давидова; имя же Деве Мария“. И потом: „Радуйся!“».

Заметим, что выше о. Ш. «возражал» атеистам: «неужели это сказка?». Теперь о. Ш. согласен: «Да, сказка».

Почему слова Писания объявляются «детскими», почему Благовещение ему кажется «сказкой», о. Ш. не объясняет. Зато далее признание о. Ш. в неверии в Благовещение приобретает достаточно развернутый вид. Он сообщает: «И, конечно, неприменимы к этому таинственному рассказу наши обычные категории – как, когда, каким образом, – как неприменимы они и к торжественному утверждению Библии: „В начале сотворил Бог небо и землю“ (Быт. 1:1)».

Итак, о. Ш. говорит строго о «рассказе», но не о факте или событии, потому что за событием Благовещения он отрицает всякую истинность: к нему, будто бы, неприменимы категории: «как, когда, каким образом», а также «обычная, рассудочная, рациональная речь». Здесь мы имеем прямую полемику со Священным Писанием, которое, как всем известно, подробно рассказывает, «как, когда, каким образом», и рассказывает не на языке поэзии, а простым и прямым повествованием.

Евангелист говорит о «когда»: «Во дни Ирода, царя Иудейского» (Лк. 1:5); «в шестой месяц» (Лк. 1:26).

Как, кто: «В шестой же месяц послан был Ангел Гавриил от Бога в город Галилейский, называемый Назарет, к Деве, обрученной мужу, именем Иосифу, из дома Давидова; имя же Деве: Мария. Ангел, войдя к Ней, сказал: радуйся, Благодатная! Господь с Тобою; благословенна Ты между женами. Она же, увидев его, смутилась от слов его и размышляла, что бы это было за приветствие. И сказал Ей Ангел: не бойся, Мария, ибо Ты обрела благодать у Бога; и вот, зачнешь во чреве, и родишь Сына, и наречешь Ему имя: Иисус. Он будет велик и наречется Сыном Всевышнего, и даст Ему Господь Бог престол Давида, отца Его; и будет царствовать над домом Иакова во веки, и Царству Его не будет конца» (Лк. 1:26–33).

Каким образом: «Ангел сказал Ей в ответ: Дух Святый найдет на Тебя, и сила Всевышнего осенит Тебя; посему и рождаемое Святое наречется Сыном Божиим» (Лк. 1:35).

Где в этом повествовании о. Ш. обнаружил хотя бы намек на метафору, иносказание?

Благовещение перестает для о. Ш. быть даже событием вообще: «Речь идет тут не о событиях в нашем понимании этого слова, а о событии духовного порядка, об откровении душе и сердцу».

Излишне напоминать, что Евангелие учит именно событиях, и событиях истинных, вплоть до пасхального: «Воистину воскресе Христос!». «Как уже многие начали составлять повествования о совершенно известных между нами событиях» (Лк. 1:1), – начинает свое Евангелие евангелист Лука и переходит к повествованию о рождении Иоанна Предтечи, о Благовещении, о Рождестве.

Что же взамен обычной человеческой речи и рассказа об истинно бывших событиях может предложить о. Ш.? Вроде бы он собирался раскрыть духовный смысл событий, но это ведь по определению невозможно для холиста, которые отрицает всякий дуализм духовного и физического.

Так и получается, что о. Ш. предлагает увидеть Благовещение как «правду, и правду более глубокую, чем все наши земные и ограниченные правды», но далее оказывается совершенно неспособен показать, в чем же состоит эта более глубокая правда Благовещения. И по очень понятной причине: весьма затруднительно было бы найти более глубокий смысл, если не веровать в истинность Писания, в то, что Благовещение действительно было.

Вместо еще более глубокой правды, о. Ш. неожиданно возвращается к романтической аргументации от человеческой радости и праздника: «Доказательством тому эта радость, что вот уже две тысячи лет ключом бьет и разражается светлым ливнем хвалы: „Благовествуй, земля, радость великую, пойте, небеса, Божию славу!“». Указав, что «даже пословица говорит – нет дыма без огня», о. Ш. переходит к мистике времени.

Он говорит о новизне Благовещения, как если бы все новое было непременно чем-либо хорошим: «Благовещение, благая весть – новость, никогда не переставшая быть новостью – новой, неслыханной и ослепительной. Ведь вот – вчерашние новости истлевают в желтеющих ворохах газетной бумаги. Но вечно новой остается эта весть о спасении, о радости, о пришествии к нам Бога».

Это своеобразная новизна и не менее своеобразная идеологическая свобода, гимном которой и завершает о. Ш. свою проповедь. При этом о. Ш. не забывает сделать выпад против истинности Благовещения, когда говорит: «В Церкви в этот вечер мы не рассказываем о прошлом и не вспоминаем того, чего не можем помнить».

С другой стороны, о. Ш. «актуализирует» (выражаясь на его новоязе) сиюминутное и преходящее значение праздника (человеческую радость собравшихся на празднование), тем самым лишая его вечного и исторического содержания. В споре с атеистами это громадный провал, полная капитуляция, но ведь о. Ш. с атеистами на самом деле и не спорит.

Мы не совсем справедливы к о. Ш., когда говорим, что он не раскрывает более глубокую правду. Почему же! Раскрывает, только правда эта оказывается вполне «нашей», то есть человеческой: «Христианство начинается с благовещения, начинается со слышания нами небесного голоса. И с нашего принятия этой вести».

Ясно, что этим пассажем унижается Благовещение Деве Марии, оно переносится в наш внутренний духовный мир, где также происходит «благовещение».

Что мы можем заключить из разбора проповеди о. Ш.? Что он не верует в Благовещение, именно не верует сам лично, а не только по каким-то соображениям не исповедует церковную веру.

Согласно о. Ш., Благовещение следует «понимать в стихах»: это сказка, литературное сочинение, однако очень важное для нас независимо от достоверности или недостоверности Писания.

О. Ш. обольщает читателя. Он предоставляет слушателю свободно верить или не верить в Благовещение, настаивая лишь на том, что поэтическое сказание о Благовещении имеет для нас очень важное значение. Он обращает внимание на чисто человеческое содержание Христианства. Собственно, это вполне атеистический ход мысли, лежащий в основе, например, «Сущности Христианства» Людвига Фейербаха.

Разумеется, если о. Ш. не верит в событие Благовещения, если Евангелие для него не содержит повествования об истинных событиях, что остается в нем от христианина? Только то бесстыдное признание, что ему лично нужно именоваться христианином для неизвестных целей.

Роман Вершилло

Продолжение следует…

Помочь проекту

СБЕРБАНК
2202 2036 4595 0645
YOOMONEY
41001410883310

Поделиться

По разделам

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.