Выше мы говорили, что отрицание различий сочетается у о. Ш. с проведением четкого различия между словом и смыслом, символом и смыслом. Это замечательное в своем роде противоречие приводит к уничтожению предмета рассуждения, сущности и ее отдельности от окружающего мира.
Следовательно, богословие у о. Ш. невыразимо человеческими словами, и оно в самом фундаментальном смысле непереводимо. На последнем о. Ш. особенно настаивает, отрезая тем самым всякий путь к общению. Язык как средство общения должен быть фальсифицирован и заменен односторонней коммуникацией. Это существенно важно, поскольку только так идеолог может сохранить в неприкосновенности пестуемую им «вторую реальность».
Вот о. Ш. пишет: «С православной же точки зрения именно разрыв в богословском понимании, именно богословское отчуждение Запада от Востока сделало „схизму“ безнадежно глубокой, а все попытки уврачевать ее (с 1054 г. до Флорентийского собора 1438–1439 гг. включительно) – удручающе неадекватными. И потому в экуменической встрече Православная Церковь оказалась лицом к лицу с Западом, имеющим за плечами уже несколько веков „автономного“ богословского и духовного развития, с Западом, чье сознание и формы мышления существенно отличались от восточных. Вопросы, которые он предложил православным, были сформулированы в западных терминах и отражали специфически западный опыт и путь развития. Ответы же православных строились по западным образцам, „подгонялись“ к категориям, понятным Западу, но едва ли адекватным Православию» (Шмеман 1996, 247).
Что такое в данном случае «западные категории»? Метафизика Аристотеля или, может быть, Гегеля? О. Ш. настаивает: «Неспособность Запада постичь что бы то ни было „православное“, не сводя его к своим, то есть западным, категориям, не выражая его в своих понятиях и (что бывает всего чаще) не искажая его внутреннего смысла, является для нас, православных христиан, одним из самых болезненных аспектов экуменических встреч» (Шмеман 1996, 30–31).
Этого мало. Не только Запад не понимает «православное», но и Православная Церковь также, поскольку в период несуществующего «западного пленения» усвоила себе западные формы и категории мышления, западное понимание самой природы, структуры и метода богословия.
О. Ш. со сверхчеловеческой уверенностью учит: «Если сегодня как богословие, так и богослужение перестали – по крайней мере, в значительной мере – соответствовать своему назначению в Церкви (откуда и нынешний кризис), то произошло это потому, что они расторгли свой союз; потому, что lex credendi стала чужой для lex orandi. Когда это случилось? В период так называемого „западного плена“ православного богословия, который является, на мой взгляд, главной трагедией исторического пути Восточной Церкви. Этот „западный плен“ выразился прежде всего в явлении, которое о. Г. Флоровский чрезвычайно метко определил как „псевдоморфозу“ восточного богословского сознания – усвоение им западных форм и категорий мышления, западного понимания самой природы, структуры и метода богословия. А первым и поистине роковым следствием этой псевдоморфозы стало взаимное отчуждение lex credendi и lex orandi» (Шмеман 1996, 157–158).
С исторической точки зрения сказанное и о. Флоровским, и о. Ш. неверно, но для нас важно показать то, как о. Ш. загоняет себя и своего читателя в полный тупик, из которого предлагает выход не в какие-то доктрины – учение Православной Церкви, согласно оо. Флоровскому и Шмеману, тотально фальсифицировано, а в саму жизнь, где человек уже подпадает под реальную власть идеолога.
Интересно, однако, что указанная о. Ш. проблема существует на самом деле. Рассмотрим этот вопрос подробнее, так как нам это пригодится впоследствии.
Эрих Фогелен рассматривает эту проблему на примере немецкой классической философии, которая, как считает Фогелен, фальсифицировала понятия и отрезала путь к предстоянию пред Богом.
Фогелен пишет: «Естественно мы можем расчистить идеологический мусор только через присутствие (то есть предстояние пред Богом. – Ред.) и с помощью выражений, адекватно доносящих это присутствие до нашего сознания. Разумеется, такие адекватные выражения обнаруживаются в классической философии, во всей истории Христианства, в схоластике и т. п., в гуманистической философии вплоть до XVIII в. Здесь они абсолютно доминируют. Однако под влиянием развития идеологий, которые присваивают себе классический и христианский словарь, предназначенный для понимания присутствия, и перетолковывают эти термины так, что они становятся средством для препятствия пониманию присутствия пред Богом, слова просто меняют свое значение. После этого становится трудно говорить об истине существования или о свободе существования под Богом, о разуме как органе, способном воспринимать трансцендентное, или о духе и т. д., потому что все эти слова и выражения были идеологизированы. И это проблема не чисто немецкая, а универсальная. Однако западные (по отношению к Германии. – Ред.) народы находятся в предпочтительном положении, хотя идеологический мусор там также накапливается…
Немецкий философский язык возникает впервые в XVIII в. Его создал Христиан Вольф, и за ним – Кант. Итак, наш философский словарь возник только в эпоху идеологий, и он с самого начала заражен значениями, почерпнутыми из просвещенческого и романтического гнозиса. В результате, мы не можем, в отличие от Англии, Америки и Франции, по-прежнему использовать такие термины, как „интеллект“, „дух“, „разум“ и предполагать, что их понимают так, как понимал их Платон… В немецком языке оказался насильственно подавлен целый пласт значений, связанных именно с предстоянием пред Богом. Поэтому, если вы говорите о „разуме“, то вам будет необычайно трудно объяснить слушателям, что вы говорите о нем совсем не в том смысле, в каком о разуме говорится, например, в „Критике чистого разума“. Или если вы говорите о „духе“, то вам будет трудно доказать, что вы понимаете под „духом“ нечто иное, нежели Гегель и его эпигоны» (Voegelin 1999, 72–74).
Теперь мы начинаем несколько яснее понимать проблему, с которой сталкивается о. Ш. Христианское слово о Боге кажется о. Ш. мертвым, но только потому, что он сам мертв для потусторонней реальности и принадлежит веку сему. Лично о. Ш. в этом не совсем виноват, поскольку это общая проблема Нового времени, когда слова о Боге и слова о трансцендентном вдруг стали мертвы.
Новояз о. Ш. является символом его закрытости от благодати, поскольку перед нами не осмысленная речь, а магия слова, стремление некой неведомой силой, помимо закона истины, овладеть умом слушателя.
Роман Вершилло